Но минуточку… Сидит, склонив голову, в кресле, вон там — неужели это… точно… нет, не может быть — Вольтер??? Он не уверен, он сомневается… Всю сознательную жизнь он любил и часто ненавидел этого опасного человека. Для потомков их имена неразрывно связаны, порой их путают или принимают за одного человека, это вроде как станция метро с двойным названием: «Дидро-Вольтер». Но на самом деле эти двое — словно Бокс и Кокс из фарса Мортона, по-настоящему близки были только на бумаге и никогда не встречались непосредственно, лицом к лицу. Так уж сложилось — один отправлялся в изгнание, другой возвращался домой. Но встреча их предначертана самой Книгой Судеб, что творится на небесах. Философ не сомневался, что рано или поздно это случится. Но ведь не здесь же? Как оказался Вольтер здесь, в Северной Пальмире? Он, Дидро, решился на это путешествие, но ведь не он же выманил хитрую восьмидесятилетнюю лису из швейцарского логова? Конечно нет. Аруэ слишком стар, слишком умен и после Потсдама научился отдавать дань уважения и одарять светом своего разума, не покидая безопасных республиканских рощ.
Наверняка это всего лишь видение. Вот он сидит: не прикрытые париком волосы, римская тога, как будто собрался играть в одной из собственных своих драм, уклончивый взгляд и проказливый оскал. Надо подойти поближе. Да, это Аруэ, великий старик, создатель жуликоватого Кандида и мудрого, но невинного Задига. Это знаменитый Вольтер, но — не совсем он. Его живая плоть, без сомнения, по-прежнему в Фернее, среди коровьих пастбищ, и неисчерпаемая энергия мысли по-прежнему изливается в бесчисленные философские трактаты, романы, новеллы и драмы (в сравнении с такой производительностью блекнут даже достижения нашего героя). В Фернее он и останется — бунтующий и потворствующий, протестующий и насмехающийся, внушающий страх королям и священникам, останется, чтобы присматривать за толпой часовщиков, устраивать многолюдные приемы с театральными представлениями, с кривой ухмылкой созерцать падение Франции. Этот же Вольтер — не плоть, он — камень. Не человек, но статуя совершила это путешествие. Восседающее здесь изваяние — точное подобие великого мыслителя, копия в полный рост, Вольтер, уже готовый предстать перед Потомками. Теперь все стало на свои места. Перед ним образ, созданный в Фернее гениальным Гудоном. Когда-то он же изваял и нашего героя — правда, портрет вышел не таким удачным.
Итак, огромный, как сама жизнь, невозмутимый, восседает в любимом кресле Второй Мудрец. Какой же он все-таки урод! Неприятно, но ничего не попишешь. «Мое ремесло, — провозгласил сам Вольтер, — говорить то, что думаю. Разве существует занятие лучше этого?» Вот он сидит и будет сидеть — даже в присутствии императрицы. Значит, так написано в великой небесной Книге Судеб. Написано там также, что будут меняться времена, и Россия вместе с ними, будут вспыхивать революции, Владимир Ильич отпустит бороду, а статуя Вольтера будет перемещаться с места на место. Из Петербурга в Петроград, из Петрограда в Ленинград, а когда на российские земли вновь вторгнутся пруссаки — в Москву, фернейского мыслителя будут вышвыривать из окон, погружать в поезда. То же с его библиотекой, что потом окажется здесь, в Эрмитаже, вместе с книгами нашего героя. Но это позже. А пока он тут, вынужденный присутствовать при встрече Философа с императрицей. Насмешливо до неприличия осклабившись, критическим каменным взором проследил он, как его заочный приятель Дидро, занервничав, покинул зал, в котором почувствовал себя неожиданно неуютно.
По увешанному зеркалами и картинами коридору, мимо маленького пажа, мимо цепочки невозмутимых гусар, к личным покоям царицы. В городе, расчерченном, как шахматная доска, сильный мороз; здесь же он вдруг попал в зимний сад. На лужайке распускаются и увядают цветы. Узкая, посыпанная гравием дорожка проложена через аккуратную рощу вечнозеленых деревьев. Среди ветвей порхают и щебечут тропические, с ярким оперением птицы. Из коридоров — вход в наполненные народом комнаты. В одной молодые дамы в мужской одежде играют в бильярд. В другой — разодетые в шелка придворные устроились за партией в шахматы. Lui-Нарышкин говорил правду: чем ближе святая святых двора, тем непринужденнее становится поведение людей. Шмыгают мимо поварята, тащат на подносах мертво оскалившихся рыб. Шумно возятся дети, тявкают моськи.
Появляется откуда-то придворная дама в неглиже, в руках у нее ведро с помоями. Это же княгиня Дашкова! Они уже виделись раньше, правда, в совсем иной обстановке, когда княгиня приезжала в Париж. Но какая приятная встреча! Они обнимаются. Дашкова отдает зловонное ведро гренадеру, бесцеремонно прогоняет пажа. И затем ведет Философа в царское святилище, в уединенную гостиную. В дверях суетятся придворные, гвардейцы, лакеи, советники, совсем юные пажи. Генералы и карлики, горничные в чепцах, фавориты императрицы — все суетятся, носятся туда-сюда. На дальней стене — грандиозное полотно: матушка-царица собственной персоной, в мужском обмундировании, сидит верхом на любимом красавце Бриллианте, с которого Фальконе ваял коня Петра Великого.
А под портретом восседает и оригинал. Крупная, в дневном платье посеребренного шелка с открытой шеей; драгоценная брошь, через плечо — широкая орденская лента. Две большеглазые английские борзые спокойно возлежат чуть позади на широкой, похожей на трон, кушетке. На столике орехи и конфеты; в углу бурлит самовар. Екатерина с улыбкой смотрит на него. Лицо простое, без румян. Дидро останавливается, низко кланяется — низко, насколько позволяют шестьдесят прожитых лет. Императрица протягивает руку, он припадает к ней в почтительном поцелуе.