Таким образом, несмотря ни на что, 1762 год оказался хорошим годом для англичан в Париже (городе, который, по словам Стерна, выглядит лучше, чем пахнет). Дэвид Юм, похожий на толстого цистерцианца, состоял в штате нового британского посольства. Эдвард Гиббон — человек, писавший великую книгу об империи, о которой грезил на ступенях римского Капитолия, — проводил время в приятных экскурсиях по Парижу. Здесь же находился и актер Дэвид Гаррик, добрый друг Стерна. Слава Стерна обгоняла его, и вскоре он уже «обшендил» все салоны в своем темно-коричневом костюме. Он встречался с учеными докторами из Сорбонны, флиртовал с благородными дамами, подружился с атеистом Гольбахом (другом Дидро) и называл его «великим профессором остроумия». В скором времени он уже обратил парижан в новую философию «шендизма». Он дал Гаррику прочесть пьесу Дидро, чтобы тот решил, ставить ли ее в Лондоне. Но Гаррик нашел пьесу слишком французской. «Вся эта любовь, любовь, любовь без конца, а персонажей не отличить друг от друга», — остроумно заметил он. С другой стороны, Стерн побудил Дидро изучать актерское мастерство Гаррика, благодаря чему французский философ написал очень важный трактат по этому вопросу. (Ларс: «Знаю, знаю, это „Парадокс комедианта“…»)
Но в один прекрасный день его звездный час подошел к концу. В британском посольстве освящали новую часовню. В последний момент Стерна пригласили туда читать проповедь. Это был, несомненно, великолепный случай выступить перед принцами, придворными, послами, епископами и священниками. Среди публики хватало и философов. Здесь был Юм, служивший в посольстве, а также и друзья Стерна — Гольбах и Дидро. К несчастью, Стерн решил прочитать проповедь, которая проповедью, собственно, не являлась. (Бу: «Вот как, теперь понятно…») В качестве темы он выбрал очень древний текст из рассказов о царе Езекии — «несчастливый текст», как он признавал впоследствии. Он касался одного довольно примечательного чуда: однажды Езекия вывел напоказ всех своих наложниц, и вид их заставил стрелку солнечных часов скакнуть вверх сразу через десять делений — словно под действием виагры. Принцы и священники были шокированы и сочли, что такие речи не годятся для освящения официальной парижской молельни, пусть даже и протестантской. (Андерс: «А по-моему, тема просто идеальная…») Философы, конечно же, были в восторге. Среди них добрая половина в прошлом были иезуитами. По их мнению, ради возможности произнести такую проповедь стоило даже в Бога уверовать.
И Дидро, почувствовавший в Стерне родственную душу, вдруг решил написать роман в духе «Тристрама Шенди», используя ту же самую литературную технику. (Бу: «Перекрестный зигзаг?») Он говорил, что эта книга — идеальный творческий продукт, созданный «посредством опыта, такта, вкуса, инстинкта, вдохновения; посредством пути долгого и трудного, поисков на ощупь, с тайным смыслом аналогии, извлеченной из бесконечных наблюдений, память о которых уже стерлась, но следы от которых еще остались». Особенно ему нравилась одна деликатная деталь — рана в паху у дядюшки Тоби, мешавшая ему заниматься любовью. Из-за этой раны Тоби вынужден все объяснять, проводя аналогии с осадой Намюра во всех ее энциклопедических подробностях; и действительно, Стерн взял эти сведения из «Чемберса», крупнейшей британской энциклопедии тех времен, которую пытался переводить Дидро. (Бу: «С этого и началась „Энциклопедия“…») Эта странная сексуальная шутка, возможно, стала источником нового способа рассказывания историй (первым подхватил эстафету Дидро). Для Стерна же она была всего лишь парадоксом — он сам толком не понимал, в чем его смысл. Правомерно предположить, что он поставил перед собой цель — закончить «Тристрама Шенди» смертью автора. «Ну вот и готово», — сказал он напоследок; и кое-кто полагает, что подразумевалась именно эта книга. Но она не была готова. Продолжение начал писать Дидро и занимался этим еще много лет после смерти Стерна.
Но Дени есть Дени, и книга, начатая подобным образом, превратилась в нечто совсем иное. А раненый дядюшка Тоби — в слугу-фаталиста, у которого хватило смелости сказать хозяину, что упоминания в книге тот удостоился лишь постольку, поскольку заполучил такого знаменитого слугу. (Биргитта: «О, я знаю, о чем это. „Жак-фаталист и его Хозяин…“») Этот слуга впоследствии стал весьма злободневным персонажем… (Биргитта: «Это Фигаро! Я же вам говорила».) Таким образом, можно сказать, что Стерн перевоплотился в Дидро, который, в свою очередь, перевоплотился в Бомарше, который перевоплотился в Моцарта, который перевоплотился в Россини. Кроме того, он перевоплотился в Пруста и Джойса, Беккета и Набокова и, таким образом, в существенную часть нашей собственной литературы. Вместо того чтобы написать книгу, обреченную на забвение, — ведь тот же доктор Джонсон говорил, что такие странные книги долго не живут, — он положил начало целой серии романов, пьес, опер. И это классический случай постмортемизма.
Но Дидро не был бы Дидро, если бы не внес в свою книгу много нового. Стерн поставил множество литературных вопросов, и за это мы его любим. Но Дидро поставил их гораздо больше. Он ввел в обиход оригинальные приемы, постмодернистские диверсии и разнообразные писательско-читательские игры. Он обогатил повествование мистификациями и драматургическими хитростями — например, такими, как рассказ мстительной мадам де Помере. Но одна деталь, несомненно, взята у Стерна. Как и «Тристрам Шенди», «Жак-фаталист» не окончен. Никто ничего не получает, никто ни на ком не женится, никто ничего не раскрывает. В конце концов, как говорит сам Жак, единственная законченная история записана в небесной Книге Судеб, и кто может знать, чем она кончится?