Тем временем наш чокнутый профессор Жак-Поль Версо тепло прощается возле блинного бара со всем славным племенем краснощеких Татьян: Татьяной из Пушкина, Татьяной из Горького, Татьяной из Новгорода и множеством других, бог весть откуда. Они радостно хихикают, забавляясь его словесными играми, сжимают своего маленького философа в объятиях, тянут за руки, целуют в щеки, дергают его деконструкционную кепку. Но я подозреваю, что это демонстративное прощание абсолютно ни к чему. Ибо, если верить Бу и Альме, которые сейчас дают нам инструкции, мы вовсе не покидаем корабль. Напротив, «Владимир Ильич» превращается в нашу петербургскую гостиницу; мы будем ночевать здесь несколько суток, пока не отправимся в обратный путь. Это никого не огорчает, а Версо так совсем напротив. Да и хихикающих Татьян тоже. Ах да! Вот показался Ларс Пирсон в широкополой шляпе. Похоже, мы готовы сойти на берег…
И вдруг — этот голос. Он несется к нам над водой, как крик морской птицы. «Ah, mes amis! — взывает он. — Ah, mes chers confrères!» И мы видим ее: она стоит на высокой верхней палубе терминала, необыкновенная, чудесная, просто поразительная. На ней длинное сине-белое платье — и какое! Легкое, крепдешиновое, обтягивающее; по фасону — от-кутюр двадцатых годов, по стилю — Поль Пуаре или Коко Шанель. В ее декольте воткнут провокационный алый цветок, а на плечи небрежно наброшена белая меховая накидка с хвостом. Ее с крупными чертами лицо напудрено, и на белом фоне — ярко-красная прорезь накрашенных губ. Ее волосы, длинные и пышные, белы как снег, а поверх прилажена соломенная шляпка, украшенная искусственными вишенками. И хотя ей по меньшей мере лет семьдесят, она машет и зовет нас, машет и зовет, радуясь, как девочка. Она даже разворачивает плакат, изготовленный в честь нашего приезда. GRANDS PÈLERINS DE DENIS DIDEROT, — гласит он, — SOYEZ LES BIENVENUS!
Но кто такая эта дама? Впрочем, раздумывать некогда: мы сходим на берег.
— Пойдемте, — говорит Бу, и мы, как овцы, сходим вслед за вожаком по трапу.
Наши ноги ступают на жесткий потрескавшийся цемент великого материка, где пространства огромны, а недавние исторические неприятности в данный момент никого не волнуют. Привычная стрелка с надписью направляет нас в терминал. Перед дверью уже ждет группа оборванных оркестрантов со своими инструментами. Вблизи они выглядят еще старше, седые, печальные, но увешанные медалями. И они протягивают к нам шляпы, шлемы и фуражки; они, как нищие, выпрашивают рубль-другой. Но они не одиноки: в ту же игру играют солдаты-новобранцы, которые останавливают входящих пассажиров и на ломаном языке, мешая угрозы с мольбами, вымогают дешевые товары и подарки. Та же самая обшарпанная неформальность сопровождает нас и внутри мрачного пещерообразного терминала, где все кажется обгрызенным, побитым, дефектным, ненастоящим. Как и в корабельном баре, в этом мире нет ничего устойчивого. Правила не управляют, они лишь создают препятствия и неудобства, вызывают либо протест, либо стремление их обойти. На паспортном контроле каждый передаваемый чиновникам паспорт содержит небольшое рублевое вложение. На таможне каждый чемодан или пакет тоже сопровождается небольшим подношением. Бу предъявляет наши паспорта солдатам на паспортном контроле. Мандерс, в своей дипломатической манере, беседует по-русски с портовыми чиновниками, очевидно, излагая им нашу историю. Альма роется в своем кошельке в поисках монеток для чаевых. Запах порта смешивается с застоявшимся табачным дымом и испарениями потрескавшегося бетона.
И вдруг мы оказываемся снаружи — охранники в форме проводят нас в обход барьера: в очередной раз пригодилась политичная магия Бу и Мандерса. Теперь мы в России — нет, в Петербурге (он же: Питер, Петервар, Петроград, Ленинград). Мы в городе писателей, столице мятущихся, беспокойных душ. Моя незавершенная финская авантюра наконец завершена. Стоит один из ясных холодных дней начала октября — двести двадцать лет (приблизительно) минуло с тех пор, как Дени Дидро прибыл в этот город, чтобы поделиться своей остроумной политической мудростью с передовой императрицей. В то время (впрочем, как и теперь) в России было неспокойно. Она, как всегда, разрывалась между Западом и Востоком, между буржуазными мечтами и староверскими страстями, странными царями и их ненадежными преемниками, тянулась к великим утопиям и прогибалась под тяжестью бесчисленных мертвых душ. Тяга к крайностям — русская национальная особенность, мистицизм — правило, а стремление не жить, а делать историю — принцип. Русские живут с постоянным сознанием своего исторического предназначения, оно заставляет их поглощать целые материки, преобразовывать природу и заселять пустыни, но не прибавляет им человечности.
Сегодня на этом причале — свободный рынок (впрочем, больше он напоминает восточный базар). Стоит нам выйти из терминала, мы оказываемся втянуты в водоворот торговли, в вихрь назойливых предложений. Продается все, что можно себе представить, и даже то немногое, чего и представить нельзя. Вот молодые люди со старыми чемоданами, набитыми военными медалями и ножами для чистки лимонов, шлемами танкистов и старыми почтовыми марками, крестьянскими резными изделиями и древними фотоаппаратами. Вот старухи с картонными ящиками; в руках у них ношеные платья и старые костюмы. Вот превосходные компакт-диски с концертами Прокофьева и православными литургиями. Вот бронзовые бюсты Ленина (по умопомрачительным ценам), а вот бюсты казненного царя Николая II. Повсюду продается оружие — от небольших пистолетов и ржавых гранат до целой бронемашины с башней, из которой торчит пулемет, — цена проставлена в долларах, торг явно уместен.