ОНА: Это и есть хваленый разум?
ОН: Да, в моем понимании…
ОНА: Вы противоречите себе. Вы говорите, что на самом деле не существуете вовсе. И в то же время настаиваете на своем мнении.
ОН: Истинная мудрость противоречива.
ОНА: Вы посмели бы противоречить мне?
ОН: Вы — мудрая государыня и простите мне эту вольность. Впрочем, я ведь всегда могу поспорить сам с собой.
ОНА: Думаю, что на сегодня достаточно. Даже слишком.
ОН (поднимается): Дозволено ли будет завтра прислать вам новый меморандум? Небольшой. О правильной организации полицейской службы государства.
ОНА: Да, мсье. А теперь идите.
Новый день на море, ветреный и свежий. А вот и я, растянулся в безобразном парусиновом шезлонге на палубе «Владимира Ильича», закутавшись в теплую куртку с капюшоном и завернувшись в мохнатый плед. С капитанского мостика косится на мою спину бронзовый Ильич — смотрит с любопытством, как я полулежа пролистываю книгу, пытаясь читать. На корабле царит странная, даже слегка печальная тишина. Мы плывем уже третий день; сегодня зябко, сыро, свежо, ясно, ветрено, обычная балтийская прохлада. Над водой поднимается нестойкий туман — то появится, то исчезнет, как будто никак не решит, чего хочет. Море за бортом волнуется не сильно, но достаточно тошнотворно. Берега не видно нигде; все-таки Балтийское море — это не шутка. Широкий фарватер, по которому мы плывем, заполнен толстопузыми российскими рыбозаводами; их трубы раскрашены в три цвета, символизирующих до- и послемарксистскую эпоху. Все они движутся на запад, в сторону более богатых экономических систем. А мы плывем на восток, прямо в политическую неразбериху, экономический кризис, а может быть, и в очередную гражданскую войну. К югу от нас расположены прибалтийские республики, активные и симпатичные граждане которых когда-то, поддавшись грузинскому очарованию Сталина, подчинились его требованию и «потребовали принять» их в союз социалистических республик; но сегодня им удалось разорвать этот грабительский контракт и образовать северное сообщество нового образца. А где-то на севере, за густой туманной завесой, лежат Финляндия и Хельсинкский порт. Лично для меня Хельсинки — один из лучших городов на земле; в свое время я в него просто влюбился.
Кутаясь и дрожа в своем шезлонге, я пытаюсь читать: снова перечитываю «Племянника Рамо» — книгу, которую наша великолепная дива едва не вышвырнула в коридор, твердо решив, что она скучна и неприятна. Так ли это на самом деле? По-моему, нисколечко. Я зачитался ею, едва раскрыв знакомое вступление: «Какова бы ни была погода — хороша или дурна, — я привык в пять часов вечера идти гулять в Пале-Рояль. Я рассуждаю сам с собой о политике, о любви, о философии, о правилах. Мой ум волен тогда предаваться полному разгулу; я предоставляю ему следить за течением первой пришедшей в голову мысли, правильной или безрассудной. Мои мысли — это для меня те же распутницы. Я следую за ними подобно тому, как наша распущенная молодежь в парижских аркадах идет по пятам за куртизанками легкомысленного вида, не пропуская ни одной девицы и ни на ком не останавливая свой выбор. Если же день выдался слишком холодный или слишком дождливый, я укрываюсь в кофейне „Регентство“. Там я развлекаюсь, наблюдая за игрою в шахматы». А дальше появляется тот самый сюжетообразующий племянник: «Однажды вечером, когда я находился там, стараясь побольше смотреть, мало говорить и как можно меньше слушать, ко мне подошел некий человек — одно из самых причудливых и удивительных созданий в здешних краях, где в них отнюдь нет недостатка. Никто не бывает так сам на себя не похож, как он».
— Эй, привет! — раздается вдруг чей-то голос.
Я отрываю взгляд от перелистываемых страниц и вижу, как некто идет ко мне вдоль борта, обдуваемый порывистым ветром. Это Андерс Мандерс, элегантный и опрятный, в дорогом суконном плаще, развевающемся вокруг ног, и в настоящей лисьей шапке с опущенными ушами. За все время путешествия Мандерс не проявлял никаких странностей. Он был одним из самых стойких и молчаливых членов группы: симпатичным, надежным, совершенным дипломатом и джентльменом, все подмечающим и ни на что не реагирующим. Даже суровый Свен Сонненберг, занятый только столами, в интеллектуальном отношении абсолютная tabula rasa, — и тот взял моду за общими обедами в огромной корабельной столовой оживленно и яростно отстаивать свои пролетарские вкусы. Он раскритиковал мой ледериновый ремешок от часов, презрительно разглядывал мои пластицированные туфли, исследовал и забраковал мою недостаточно прочную трубку. В послеобеденное время он удостаивал беседой только Агнес Фалькман, нашу реформистку, феминистку и профсоюзную деятельницу, которая, похоже, разделяла его шведское пристрастие к ручной работе.
Но сегодня наша компания совсем распалась. По крайней мере сейчас (а уже почти полдень) Мандерс — единственный, кто появился на палубе. «Дидровцев» подкосила докучливая балтийская простуда. Подозреваю, кстати, что она была вызвана двумя докладами, которые мы с Версо зачитали (или, точнее, едва не зачитали) вчера. Хотя я до сих пор не уверен, что это единственно верное объяснение моратория, наложенного нынче на все наше предприятие. Наш милый конференц-зал, находящийся двумя палубами ниже, сегодня заперт, пуст и неосвещен. Никто больше не говорит о статьях. И сами философические пилигримы куда-то исчезли; на них можно лишь случайно натолкнуться в разных концах нашей великолепной плавучей гостиницы. Шведская дива, похоже, навеки уединилась в своей элегантной каюте на капитанской палубе с Ларсом Пирсоном (он тоже не показывается) или без него и, несомненно, даже не догадывается о моих дурацких приступах ревности. Жак-Поль Версо попадается мне на глаза лишь изредка: похоже, он больше не лэптопит свой лэптоп, а предался охоте за бесчисленным племенем улыбчивых корабельных Татьян. Сегодня я мельком видел Агнес Фалькман: она внезапно всплыла в одном из кресел салона красоты, будто утопленница, покрытая толстым слоем лечебной грязи. Бу и Альма Лунеберг, очевидно, на всех обиделись, и теперь их нигде не найти. Таким образом, из девяти отправившихся в плавание человек со мной остался лишь Мандерс.