— Сейчас принесу стакан, — отзывается Татьяна.
— Сидите, сидите, Татьяна из Пушкина. Я принесу из своей каюты, это совсем рядом, — останавливает ее Версо.
И тут где-то над нами оглушительно трубит сирена. И корабельные двигатели заводят свое классическое «пум-пум-пум».
— Слушайте, а мы таки плывем в Россию! — многозначительно подняв палец, произносит Версо.
— «Русская», — улыбается Татьяна, поднимая свой стакан.
— Русская, — повторяют omnes, сидя рядком на моей прогнувшейся койке.
И знаете что? Все-таки в этом проекте «Дидро» что-то есть.
Сватовство, свадебные торжества и увеселения, сногсшибательные костюмы, парики, пудра, убранство покоев, продумывание изысканного меню, восхитительный церемониал знакомств, представлений, поклонов и расшаркиваний — творец истории Мельхиор Гримм, вездесущий, сияющий, обаятельный, был действительно безумно занят. Поэтому лишь через неделю после императорской свадьбы, с честью выполнив свои обязанности и удовлетворив пышностью праздника le monde entier, он смог встретиться с любимым старым другом во дворце Нарышкина. Свадебное путешествие Гримма еще не закончилось, он все еще пылал супружеским жаром. Подобно нашему герою, он тоже проделал долгий путь из Парижа на север, посетил Нидерланды и еще несколько дворов, побывал в Потсдаме, где отчаянно лебезил перед императором и присматривался к юным принцессам, и вот — закончил свой путь здесь, среди икон и архимандритов, у православного алтаря, где обмениваются клятвами новобрачные.
— Друг мой! Мой милый друг! — восклицает Гримм. Сколь разительно отличается это радостное приветствие от холодности Фальконе!
— Мой дорогой друг! — восклицает в ответ наш герой.
«Мы долго не разжимали объятий, а разойдясь ненадолго, обнимались снова и снова», — напишет Философ этой ночью в письме своей супруге Зануде. Еще бы: ведь они, француз и немец, давно стали почти что братьями. Вместе шатались они по Парижу и окрестностям, вместе посещали замки, салоны и винные погребки, концерты и галереи, библиотеки и бордели. Сколько воды утекло, сколько пережито вместе! Всего не упомнить. Они менялись любовницами, одалживали друг у друга деньги, вместе проворачивали выгодные сделки и придумывали мистификации, участвовали в одних и тех же заговорах, публиковались друг у друга в журналах, бывали иногда и соавторами. Один высокий, другой низенький. Один полный, другой стройный. Теперь, когда рядом Мельхиор, в платье из парчи, в шелковых чулках, нарумяненный, Мельхиор — воплощение радости и веселья, Санкт-Петербург уже не кажется Философу таким мрачным. В конце концов, может, его приезд сюда вовсе не роковая ошибка?
И Мельхиор — вот для чего нужны настоящие друзья! — не меньше самого Философа возмущен поведением Фальконе. Он вынужден признать, что их общий приятель — жестокосердный негодяй и прохвост. И все же, с прославившей его истинно придворной мудростью замечает Мельхиор, не исключено, что поведение Фальконе связано со странной историей статуи Всадника, взбудоражившей Петербург. Мы не должны забывать, продолжает Гримм, сидя у потухшего камина в камзоле лягушачьего цвета и чистя серебряным ножиком длинные ногти, что здешние придворные коварны и непостоянны и артисту с ними ужиться нелегко. Сегодня что бы ты ни сделал — по сердцу каждому, а завтра — не угодно никому. В Санкт-Петербурге порой приходится несладко, похлеще, чем в Потсдаме. Здесь даже самый сильный, самый здравомыслящий человек — в чем-чем, а в здравомыслии Фальконе не заподозрит никто — может дойти до полного отчаяния.
Мельхиор напоминает Философу, что Фальконе уже девять лет провел в этом городе, где ни на кого нельзя рассчитывать. Либо пан, либо пропал. Девять лет он вырезал, плавил, отливал, придавал металлу форму под неусыпным надзором грозной императрицы. Девять лет в его мастерскую без приглашения вваливались толпы то разряженной, лощеной знати, то серых и грязных крепостных и нищих. И одинаково мрачно, безмолвно стояли они перед фантастическим макетом и глазели на работу скульптора. Ни разу ни один не высказал своего мнения, не выразил одобрения улыбкой. Столица затаилась, столица ждала, пока заговорит Ее Величество императрица. Одна проволочка тянула за собой другую. Из-за неумелости рабочих в студии несколько раз начинался пожар, и работу по крайней мере дважды приходилось начинать заново: расплавленный металл разрывал готовую форму, статуя сама себя уничтожала.
И тогда царица, настоящая западная леди, показала, что с ней шутки плохи. Уж это она умеет, мрачно добавляет Гримм. Отношения между Фальконе и его патронессой становились все хуже. Мастерская видна из окон Зимнего дворца, но художника туда больше не зовут. Теперь общение ограничивается холодными приказаниями Ее Величества, пересыпанными язвительными замечаниями в его адрес. Поначалу она была в восторге от своего французского скульптора, но затем почему-то охладела к нему. Возможно, что разгадка кроется в противоречивых чувствах императрицы к ее великому предшественнику: ведь теперь она сама (хоть и скромничает для виду) примеривает титул Великой. Так или иначе, Фальконе впал в немилость. К примеру, щекотливый вопрос с надписью на памятнике. По уже упомянутой причине первоначальный вариант — «Петру Великому Екатерина Вторая» — ее теперь не устраивает.
— То есть Великой зазорным кажется преклонять колено перед другим Великим? — спрашивает Философ.
— Именно, — отвечает Гримм. — К счастью, какой-то ловкий придворный дипломат нашел выход: сейчас на постаменте написано «Петру Первому Екатерина Вторая».