Утро. Я снова с вами.
Новый день заявляет о себе звоном трамваев и колоколов, ревом самолетов, воем пароходной сирены в близлежащей гавани. Сразу ясно, что я в чужом, иностранном городе. Через изящные, пастельного оттенка жалюзи пытаются пробиться и разбудить меня робкие солнечные лучи. Но не так-то просто поднять с постели заядлого лежебоку. С трудом я вытаскиваю себя из спасительного мира сновидений в тревожный мир дневных забот. Нынче даже сны не были ко мне благосклонны. Кошмары мучили меня ночь напролет. Утопленники, храмы-корабли с истекающими кровью святыми, серебряные гробы, сверкающие ножи, вырезающие таинственные знаки на черепах. А еще — солдаты в коридорах и орудия, стреляющие в воздух. Наверное, дело в нечистой совести: не зря я проснулся таким виноватым, с ощущением собственной неправоты. Я действительно в чем-то виноват? Бог мой, конечно! Вчера вечером я, допущенный в общество передовых деятелей и ценителей искусства, постыдно и публично заснул.
Но позвольте — какой это все-таки город? Ага, Стокгольм, прекрасная и водообильная столица Швеции. А месяц какой? Начало октября девяносто третьего года. А что я здесь делаю? Странствую по Пути Просвещения. Посторонний шум отвлекает меня. Это телевизор у противоположной стены: я заснул, а он продолжал светиться, и теперь я вижу, что в мое отсутствие история продолжала усердно трудиться. Я нахожу пульт, прибавляю звук и пытаюсь разобраться, что же произошло. Комментарий по-прежнему головоломно шведский, но и без него понятно, что дела в Москве лучше не стали. Царь Ельцин — вот он, странная пластика подвыпившего робота, — изволили отбыть на дачу, но сперва велели отключить в осажденном Белом доме воду, канализацию, свет, отопление и телефоны. Депутаты — а вот и они — спят в креслах, закутавшись в свитеры. Коридоры забиты вооруженными наемниками: ночью ожидается мощный штурм. Священники, коммунисты, монархисты с двуглавыми орлами на знаменах защитным кольцом окружили здание. «Начинается война, кровопролитная и ужасная», — не скупится на обещания Хасбулатов.
Солнце встает над забаррикадированным и законопаченным Белым домом; просыпаются законописцы и солдаты. Просыпаются злющие, готовые к отпору; горланят в микрофоны песни о свободе и славе русского оружия, читают патриотические стихи, заявляют о своей решимости ввязаться в кровопролитное сражение, довести революцию до победного конца. Уличные демонстрации — а вот и они — стали на порядок многолюднее, неистовее, крикливее, фанатичнее. По улицам гордо марширует старый русский коммунизм, развернув красные знамена с серпом и молотом и стремясь вернуть прошлое. А рядом с ним так же гордо марширует русское евразийство, развернув красно-бело-синие флаги и стремясь обустроить будущее. И опять гуру из Вашингтона объявляют по-английски: дни Ельцина сочтены, эра свободного рынка закончилась и всем разумным инвесторам рекомендуется вновь вкладывать деньги в звездные войны.
Ну-ну. Я вылезаю из постели и подхожу к окну («Внимание! Не открывать. Окно предназначается только для обзора»). Здесь, в царстве морали и порядка, кажется, что не стоит ни о чем волноваться. За надежными тройными стеклами мирно течет налаженная, благоустроенная жизнь солидного и симпатичного буржуазного города. Внутренний дворик, славный серенький домик напротив, в окошке упражняется на виолончели девчушка. Сразу видно, очень милая, приличная девочка. В другом окне включает персональный компьютер коротко стриженный мальчик, без пяти минут хакер — он, несомненно, скоро углубится в изучение биржевого индекса Никкей. Опрятные девушки в черном вытирают пыль с совершенно чистых окон. Садовники в синих комбинезонах поливают безупречно опрятные газоны. Я отправляюсь в опрятную, благоухающую ванную. Я принимаю душ, вытираюсь вчерашним полотенцем, чтобы выразить свое почтение великолепным рекам и озерам Швеции. Пока я мылся, в номер заходила незаметная горничная с сытным континентальным завтраком. Вот он, ждет меня на столе: крепкий кофе, теплые булочки, биоактивные йогурты, салями «из свободно пасущегося скота», черничный сок. В буклете сообщается, что все продукты изготовлены из натурального сырья и что животные, задействованные в этом процессе, были исключительно счастливы еще незадолго до того, как я решился их скушать.
И пока история рычит по-медвежьи с другого, далекого берега Балтики, я прихлебываю кофе, поедаю счастливых животных и разбираюсь в своих делишках, скучных и незначительных. Нужно купить билет на самолет; позвонить домашним и предупредить, что скоро я нарушу их блаженный покой; а потом такси, аэропорт — и домой. Для любого нормального человека очевидно, что о России сейчас нечего и думать. Но ученый есть ученый, академический долг — превыше всего. Поэтому я снимаю трубку и набираю девятку, чтобы дозвониться в Технологический университет и добиться личной санкции Бу на приостановку проекта «Просвещение». Трубку снимает не он сам, а одна из его говорливых и дружелюбных секретарш. Она сообщает мне, что (пока я просыпался, принимал душ и завтракал) наш милый профессор, оказывается, уже приходил, прочитал лекции в двух группах, срезал на экзамене отстающего студента, проверил и раздал учащимся кучу зачетных работ, ответил на письма, изучил докторскую диссертацию о Сведенборге, запустил в прессу несколько дезинформации о Нобелевской премии, взял свой зонтик и ушел. Куда? Точно неизвестно, но, по слухам, Бу направил стопы на восток, скорей всего в Россию. Никто не может с уверенностью сказать, когда он вернется и вернется ли когда-нибудь — хотя, как явствует из объявления в коридоре, ровно через две недели он должен читать важную публичную лекцию о дифтонгах.