Мы договорились встретиться в семь у входа в Народный театр, неустрашимо развернувшийся фасадом к темной уже гавани навстречу ветру и дождю. Я пришел немного раньше времени и в ожидании прогуливаюсь у подножия статуй шведских драматургов, поглядывая на яркие в ночи огоньки паромов вдалеке. Внутри, на сцене, идет какая-то пьеса Стриндберга, впрочем, не сомневаюсь, что его здесь играют непрерывно. На городской ратуше бьют часы, и звон их разносится над водой. Откуда ни возьмись появляется Лунеберг, седой, аккуратно причесанный, в очках с массивной оправой и маленьким черным зонтиком, в темном костюме, как обычно. Правда, сверху — спортивная непромокаемая куртка «Burberry», что означает некоторую нехарактерную для Бу расслабленность, а может, то просто дань уважения английскому гостю. Пришел он не один, а с высокой длинноногой красавицей блондинкой средних лет.
— Рад видеть вас, старина. — Бу жмет мне руку, хлопает по плечу, шутливо толкает в грудь и представляет своей спутнице.
Это его жена, и зовут ее Альма. Она окидывает меня взглядом надменным и подозрительным. И я понимаю почему. Скорей всего, меня охарактеризовали словом «романист», а оно нередко вызывает подобную реакцию. Потом я заметил, что в руке Альма держит одну мою книжку. Наверное, попозже она попросит подписать экземпляр, если заслужу, конечно. Альма пускается в вежливые объяснения с извинениями: разумеется, она бы с удовольствием пригласила меня поужинать у них с Бу, но — увы! — у себя в доме шведы принимают только самых близких друзей. Кроме того, мне как писателю интересней пойти в какое-нибудь богемное место. Кстати, она как раз знает подходящее.
Подходящим местом оказался ресторанчик за углом, в одном-двух кварталах от театра. Типичное старомодное артистическое кафе, обитое панелями в стиле vieux art nouveau. По стенам развешаны карикатуры на писателей и художников, портреты певцов, актеров и ученых восемнадцатого века, внушительных в своих париках. Несколько изображений «шведского соловья» Женни Линд в короткой юбке и с разинутым, как всегда, ртом. Несколько подкрашенных сепией фотографий бородатого Стриндберга, и на всех он сидит за столиком в кафе, скучает и ждет, пока обслужат, — в точности как мы. Сам зал, как и скрипучие стулья с кожаными сиденьями, и официанты в линялых черных костюмах и застиранных белых передниках, мало изменился с прошлого столетия, с таким скрипом сдавшего свои позиции. На покрытых белыми скатерками столах остывает в чашках кофе, а средних лет джентльмены в костюмах и с подстриженными бородками усердно строчат что-то шариковыми ручками. За недостаточностью улик я вынужден ограничиться предположением, что это либо писатели, либо журналисты, либо ученые. Два старика в углу играют в шахматы. В другом углу лениво переговариваются официанты.
— Такое вот богемное местечко, — жизнерадостно характеризует Альма Лунеберг открывшуюся перед нами мрачную картину.
— Чрезвычайно богемное, — поддакиваю я.
— Обычно здесь полно писателей, — продолжает она, — но сегодня они, наверное, сидят по домам.
— На улице сыро, — отзываюсь я.
— Говорят, Стриндберг часто заходил сюда, здесь он писал о бесплодных поисках взаимопонимания, об отчужденности людей.
— Похоже на правду, — Я оглядываюсь на официанта, равнодушно маячащего в отдалении.
— Здесь же Лагерквист написал своего знаменитого «Палача».
— Тоже похоже на правду.
Тут в кафе, подарив мне мимолетную надежду на изменение атмосферы в заведении, неожиданно вваливаются два шумных пьяных субъекта. Ничего подобного: их быстренько загоняют в угол, а вскоре и совсем вытесняют какие-то люди, похожие на социальных работников без постоянного места службы.
— Добро пожаловать в Стокгольм, — подытоживает Альма, — Что ж, будем отдыхать и наслаждаться жизнью.
Тем временем Бу громко, со старательностью астматика, сморкается и, прочистив нос, принимается расспрашивать меня о всяких академических новостях. Интересуют его главным образом свежие разводы и увеселительные загородные прогулки наших знакомых профессоров. Держится Лунеберг до странности отрешенно и рассеянно — как пояснила Альма, ему вообще не следовало тратить время на приятельские посиделки в кафе. Октябрь — нобелевский сезон. Бу сейчас надлежит заглатывать пачки иностранных романов плюс подкармливать сомнительной информацией ненасытную прессу.
Официант вдруг приходит в движение, с летаргической неторопливостью берет курс на наш столик и кладет на него меню в захватанном кожаном переплете, украшенном изображением умирающего Стриндберга. Изучайте, мол, если уж вам так хочется. Однако Лунеберги, исполненные решимости отомстить, игнорируют беднягу (такова она, бескровная северная месть). У меня же мелькает крамольная мысль попросить у него пепельницу. Промелькнула и исчезла: слишком велик риск, что здесь, как и в Калифорнии, курение постыдно и я паду под бременем общественного осуждения. Альма стряхивает перхоть с лацканов мужнего пиджака, откидывается на спинку стула и спрашивает, как мне нравится Стокгольм. Я понимаю, что нельзя упускать удобный случай. И начинается следующий разговор:
Я: Я посвятил день философии…
ОНА: Не сомневаюсь, что вы побывали на «Вазе»…
Я: Побывал. Но потом Декарт поставил меня перед дилеммой…
ОН: Позвольте заметить, вы неплохо выглядите. Ведь вам, постойте-ка, уже за шестьдесят?
Я (вру): Ну, не совсем…
ОНА: Мы знаем, сколько вам лет. Это же можно прочесть на первой странице вашей книги.