Здесь, в комнатах и залах нового дворца (предположительно он будет еще больше Эрмитажа), жизнь приходится налаживать заново. Здесь рано ложатся спать и рано встают. На протяжении всей морозной зимы будут предприниматься долгие прогулки по заснеженным садам. Для упражнения и развлечения придворные будут рубить дрова в лесу, пить горячий чай в Английском саду и водку в охотничьих сторожках, назначать свидания в заснеженных летних беседках, устраивать зимние праздники в бельведерах. Снег создал прекрасную декорацию для отдыха, приготовил для них склоны гор и катки. Коньки уже приготовлены. Они будут кататься, будут скользить по застывшей поверхности прудов и озер. Императрица — большая любительница катания на санях, и, кажется, именно из-за этого переехал двор, а вместе с ним и государственная администрация.
Разумеется, Философа тоже позвали. Царица, наверное, не сомневалась, что он поедет, возможно, по правилам этикета он должен был поехать. Но он извернулся, пожаловался на никуда не годное здоровье. И правда: возраст, прогорклая вода, ужасные невские колики — желудку его в России с самого начала приходится несладко. Недуг не отступал, в живот как будто погружали острый нож и вертели им в кишках. Говоря откровенно, Философ не сильно расстраивался. Ему по душе пришелся опустевший Петербург, обезлюдевшие мертвые улицы. Вот уже больше недели в Эрмитаже затишье: черные окна, потухшие свечи и лампы, двери накрепко закрыты, караульные будки пусты. По тротуарам не прогуливаются ни офицеры, ни графини, ни гувернантки. Владельцы магазинов внезапно снизили цены и готовы на коленях умолять редких покупателей приобрести хоть что-нибудь. И впрямь хорошо. И наш герой, торжествуя, благодарил судьбу за возможность поразмышлять на покое, критически оценить свои и чужие поступки, еще раз все обдумать и записать.
В шесть часов утра слуга приносит ему стульчак — и Философ больше уже не ложится. Вскоре он уже сидит за своим столом в спальне и смотрит в окно. Заснеженные площади, посеребренная река. Недостроенные церкви, золотые шпили. Он пишет, пишет… Вот он уже опровергает теорию своего парижского друга Гельвеция. Тот считает, что человек — высокоразвитое животное, дитя инстинктов, плоть, борющаяся за выживание и удовлетворение личных желаний, и не более того. Это напоминает Философу другой голос, который он слышал однажды дождливым днем в Париже за шахматным столиком в кофейне «Регентство», когда сердитый, ленивый племянник изливал ему свою ярость.
— Вы меня знаете, — сказал ему толстолицый, разряженный и длинноволосый родственник композитора, усаживаясь рядом. — Я идиот, обжора, безумец, и возможно, что немного и вор. То, что наши бургиньонцы называют отъявленным плутом. Но почему вы ждете, что я буду мягким, начну голодать и простираться ниц, если мир полон богатых глупцов и расточителей, за чей счет я и существую? Хорошо, пусть я паразит. Но я должен сделать маленькую поправку: я делаю при свете разума то, что все остальные мошенники совершают лишь по прихоти инстинкта. И будь я богат, знаменит и всесилен, обласкан, облюбован и обольщен самыми прелестными женщинами, то, мсье, я стал бы так же умен, великодушен и доброжелателен, как и вы. Нет, я был бы лучше вас. Гораздо элегантнее и куда умнее. Я воплотил бы в жизнь самые передовые идеи, самые изощренные пороки, тончайшие извращения. Я стал бы настоящим философом, перехитрив все и вся. Разве это не замечательно?
Что же он ответит им всем? Гельвецию, длинноволосому племяннику, полицейским шпионам, расточительным придворным, шныряющим в поисках удовольствий? Разум говорит, что человек, пусть животное начало в нем на первом месте, все же наделен еще кое-какими специфическими свойствами и желаниями: вкусом, милосердием, порой альтруизмом, уважением к добродетели, чувством собственного достоинства, способностью испытывать любовь в самых сложных ее проявлениях. Более того, он обладает самим разумом: тем, что дарует мудрость, успокоение, вдохновение, цивилизацию. Разве не уравновешивает это данные нам природой звериную хитрость, стремление выжить любой ценой, собственнические инстинкты, агрессивность, себялюбие? Нет, все человеческое изначально заложено в нас. Каждая личность способна творить добро, способна любить, а не только вступать в браки по расчету. Великий Лейбниц не для того стал великим Лейбницем, чтобы урвать кусок послаще, найти теплый кров и жениться на хорошенькой бабенке. И безусловно, безусловно, нечто большее, чем желание прославиться, создать себе репутацию, большее, чем соображения выгоды, заставили его самого, его стареющую, стенающую, но все еще исполненную радости и энергии плоть проделать тысячи миль, проехать всю Европу, чтобы поделиться заветными мыслями и чувствами с великой императрицей, светлейшей Северной Минервой. Но что, если он ошибается, если он стал жертвой глупейшей иллюзии и зазря проделал такой путь?
Эти размышления каким-то образом напомнили ему страницы другой истории, которую он писал в Гааге. То была история о сметливом слуге, цирюльнике, форейторе, камердинере и его глупом хозяине. Он задумал ее, когда впервые прочел «Шендизмы» доктора Стерна. Книга доктора здесь, в саквояже, пропитавшаяся запахом нарышкинской кареты, изодранная и покрытая пятнами от бесконечных дождей. Философ снова достает рукопись, просматривает; все неправильно.
«Прости меня, читатель, — пишет он. — Я забыл описать, в каком положении находились трое присутствующих здесь персонажей: Жак, его Хозяин и Трактирщица. А значит, ты можешь слышать их беседу, но у тебя не получится их увидеть. Дай мне минуту, читатель, и я исправлю свою ошибку…» И он исправляет…